Краснодар, 15 сентября – Юг Times. «Юг Times» продолжает публиковать еще одно произведение известного кубанского писателя Владимира Рунова, созданное в любимом им жанре исторических экскурсов.

Любой рубеж, будь он жизненный или исторический, заставляет оглянуться назад и заново переоценить все, что произошло. Смерть человека вдруг может вскрыть неожиданное отношение общества к нему, новые подробности его жизни, которые становятся важны для того, чтобы найти то ли справедливость, то ли тему для пересудов. Так и в эпоху государственных перемен - прежние герои становятся изгоями, а те, кто не был в почете, напротив, набирают силу и влияние. Эмоционирующие массы, перемещаясь от одного политического курса к другому, полностью обесценивают созданное ранее, отрекаются от собственных же взглядов. Автор пытается найти баланс именно на такой случай: как не потерять себя, когда песня прежних царей отгремела, а на смену им пришли молодые управленцы со своими амбициями. Времена меняются всегда неожиданно, а ценности должны оставаться, и одна из них - уважение к человеку, даже тому, которые никак не вписывается в новый курс.

Продолжение. Начало в № 32 (535) 

Тяжелый дубовый гроб валялся рядом с раскрытой могилой. Швейцарская полиция две недели не спала, не ела. Веве, где на вилле много лет жил Чаплин, городок крохотный, все жители на виду, тем более зимой, когда туристы в основном катаются на лыжах в Альпах, а на берегах Женевского озера только одинокие мечтатели кормят с рук ленивых лебедей. Однако «шерстили» всю страну, так, что вскоре похитителя обнаружили, некоего крестьянина, по совместительству не то скорняка, не то сапожника, который прикопал в огороде завернутое в рогожу тело Чаплина, в надежде когда-нибудь продать его или получить выкуп. Всю Швейцарию корежило от такого позора. 

«Скорняк», назовем его для краткости так, свое получил, причем в самом максимальном объеме, как говорится, на полную швейцарскую катушку, и закончил свою жизнь в тюрьме одного из горных кантонов. Швейцарское правительство принесло глубокие извинения не только семье покойного, но и всей мировой общественности за недосмотр и поступок своего соотечественника-негодяя. 

А за национального Героя России, человека, прошедшего через пламя почти всех танковых сражений Отечественной войны, никто и ни перед кем не извинился и не собирался этого делать, да и не собирается. Но оставим в покое трагическую память Сергея Федоровича Ахромеева и вернемся снова к другому Сергею Федоровичу, Медунову, личности, с моей точки зрения, не менее трагической и несколько раз стоявшей на пороге сведения счетов с жизнью. 


К нам «Кикила» приходила 

Это строчка из журналистской частушки. 

Вообще, сучья эта профессия - журналистика. Ну, спрашивается, по какому такому праву ты лезешь в душу к человеку, выпытываешь у него самое сокровенное, а потом еще и разносишь это сокровенное по всему свету? 

Честно говоря, я почти никогда не использовал эту свою профессиональную возможность, чтобы обидеть, а тем более унизить человека. В разговоре, особенно запальчивом, могу, к сожалению, позволить более чем лишнее, а публично - никогда. Хотя, откровенно скажу, иногда очень хотелось видеть некоторых людишек висящими на осине. Но уже с возрастом я пересмотрел многое и понял, что к осине в России чаще всего волокут не тех людей. Поэтому давайте оставим в покое осину. Пусть все живут и радуются жизни. Однако нет правил без исключений, поэтому я хочу остановить ваше внимание на одном из них. 

По молодости, да и впоследствии длинный и ядовитый язык мне сильно вредил. Замечая у людей какие-то недостатки, я так изобретательно их высмеивал, что очень скоро и очень многих превратил в своих недругов и стойких врагов. 

Как я сейчас понимаю, особенно опасными были мои упражнения на партийные темы. Время от времени нас, журналистов (их тогда было не так много, как сейчас), собирали в крайкоме партии для того, чтобы дать руководящие указания в свете текущих задач и времени. 

Я и сейчас отчетливо вижу, как это было. Непривычно притихшие, мы движемся (не идем, а именно неслышно передвигаемся) по ковровым дорожкам крайкома КПСС, пока не попадаем в просторную залу с огромным овальным столом. 

По каким-то неписаным правилам, а может быть, негласной традиции при рассадке происходит этакая сортировка в соответствии с местом издания в партийной партитуре. На самых видных местах, ближе к креслу, где будет сидеть секретарь крайкома, устраиваются журналисты партийной газеты. Почти все они находятся в серьезном возрасте, увесисты телом, преисполнены достоинства и сосредоточенно насуплены. Далее идут газетчики калибром помельче - молодежной газеты. Те тоже старательно изображают на челе серьезность, ибо знают, что «молодежка» - кадровый резерв в партийную газету, а то, гляди, куда повыше, в отдел агитации и пропаганды, например. А здесь, в крайкоме, исподтишка могут состояться и заключительные «смотрины». 

В самом конце стола робко усаживаемся мы, телевизионщики и радисты. Мы тише воды и ниже травы, поскольку знаем, что от таких встреч ничего хорошего лично для нас не ожидается. Мы как бы считаемся журналистским отстоем, и должности наши тупиковые для кадрового роста. Прошлый раз на такой же встрече секретарь крайкома Иван Павлович Кикило, скосив щучий взгляд в сторону Бориса Яковлевича Верткина, нашего главного редактора, холодно спросил: 

- А что, у краевого телевидения появилась своя точка зрения на культ личности? Вы что, хотите подвергнуть ревизии решения партии по этому вопросу? 

Борис Яковлевич мгновенно потеет и нервно стучит зубным протезом: 

- Иван Павлович! Это была трагическая случайность... Мы приняли исчерпывающие меры... Люди наказаны, в том числе и в партийном порядке... 

- Ну-ну! - недобро хмыкает Кикило. 

Дело в том, что накануне, по краевому телевидению по какому-то праздничному поводу выступал не первый, но достаточно высокий милицейский чин (а тогда никакой видеозаписи еще не было и в помине, и все выступления шли, как сейчас говорят, в прямом эфире, то есть живьем). А если учесть, что государственный цензор визировал даже сообщения о погоде, то можете себе представить, как дрожал редактор, когда смотрел передачу, над которой он уже был не властен и не мог ничего сделать, кроме как рвать на себе волосы, если выступающий говорил совсем не то, что должен был сказать. В том случае милицейский полковник, добросовестно отговорив по бумажке все, что ему написали, вдруг поднял голову и в конце выступления сказал следующее: - 

Краснодарская милиция всегда следовала и будет следовать заветам партии Ленина-Сталина! 

Я понимаю, что заклинание это он произносил в течение всей своей сознательной жизни и от большого напряжения перед телевизионной камерой мог вполне забыть, что имя Сталина уже давно предано анафеме. 

Но слово, как говорится, не воробей... И когда бледный, трясущийся редактор сообщил выступающему о его политическом «ляпе», милиционер готов был пустить себе пулю в лоб тут же в студии. Его отпаивали валерианкой, которую запасливый редактор всегда держал в кармане. 

Время было суровое, и Сталина искореняли всеми доступными методами. У нас, на студии телевидения, например, сидел специальный человек, который просматривал все старые фильмы, и когда замечал в кадре даже портрет Сталина, тотчас кидался в проекционную с ножницами наперевес и отхватывал из киноленты изрядный кусок. Надо сказать, что под эту «гильотину» нередко попадали и иные персонажи, но более других Михаил Васильевич Фрунзе, которого нередко путали со Сталиным... 

И вот наконец появляется Иван Павлович Кикило. Полуприщурив один глаз и выкатив из орбиты другой, он критически осматривает собравшуюся компанию, коротко останавливая свой взгляд на каком-нибудь из присутствующих, иногда при этом как бы удивленно хмыкая, вроде: «Ба! А этот-то откуда здесь взялся?» Это считалось дурным признаком. Все знали, что Кикило коварен, как камышовый кот, и если он многозначительно и долго смотрел на человека, при этом неопределенно хмыкая, то значит, этому человеку лучше самому принять решение в отношении себя. 

Сейчас иногда я вижу скособоченного дедушку в жеваных штанах и нечищеной обуви, сильно похожего на быстро спущенный футбольный мяч. А тогда это был сущий ястреб с цепким и недобрым взглядом. Воспарив над идеологическим пространством, он зорко высматривал добычу, чтобы потом обрушиться и задолбить ее своим медным клювом. А если уж Кикило долбил кого-то, то обязательно до самого конца. Мне всегда казалось, что его объемный живот (а живот у него был просто огромен) наполнен непереваренными останками этих самых жертв. 

Кикило среди опекаемой им «паствы» (журналистов, писателей, артистов, режиссеров, преподавателей вузов) сеял такой душевный страх, что и через много лет, когда он исчез со своей устрашающей должности, его продолжали бояться. Я несколько раз видел, как какой-нибудь его бывший подчиненный, уже старенький и давно на пенсии, подбегал к нему на улице и униженно кланялся в пояс, на что Кикило отвечал снисходительно кивком. А можете себе представить, как это все выглядело, когда он был при силе. На таких совещаниях очень многим хотелось залечь под стол, чтобы Иван Павлович тебя не заметил. Слава Богу, я тогда относился к числу малозначительных персонажей (скромный, рядовой редактор каких-то там передач Краснодарской студии телевидения), и по мне его око скользило, не останавливаясь. 

Зато люди покрупнее, руководители районных газет, например, сидели, как говорится, поджав хвост. Онито знали, что в их изданиях ошибки шли широко и густо, а работники сектора печати крайкома эти нелепости вылавливали и самые нелепистые приносили на кикилин суд. «Что же они там на этот раз натаскали?» - читалось на лицах редакторов, пока Кикило неторопливо умещал свой объемный зад в просторное председательское кресло. 

Редакторская тревога была ненапрасной. Ну, на всякие там двусмысленные благоглупости, типа заголовков газетных статей «В руках - твердость» или «Место коммуниста - в лесу!» или крупное фото на первой полосе мордатого дяденьки с лентой через плечо, на которой красовалась надпись «Лучший осеменатор Кущевского района», Кикило под робкие смешки неупомянутых презрительно плевался уже в конце совещания. 

Но в самом начале он впер неподвижный взгляд в редактора армавирской газеты и после тяжелой паузы спросил: 

- Как вы относитесь к первой русской революции? 

Посеревший редактор заметался взглядом по соседям и счел за благо пробормотать невразумительное. 

- Я не слышу ответа! - настаивал Кикило. - Как лично вы, - он сделал особый упор именно на «вы», - относитесь к первой русской революции? 

- Хо-хо-хорошо! - пробормотал редактор. - Очень даже хорошо, Иван Павлович. А как же иначе? 

- А вот в возглавляемой вами газете я этого не уловил, - сказал Кикило. - Более того, я увидел вопиющую политическую нелепость, если не сказать больше - идеологическую глупость, которая заставляет думать: читает ли редактор свою газету, а если читает, то какими глазами? Он развернул газету и показал собравшимся заголовок, набранный крупным шрифтом: «Черносотенный погром», а чуть ниже, в скобках и мелко, значилось: «К 50-летию первой русской революции». Уже потом мы узнали, что в статье описывалась демонстрация армавирских рабочих в поддержку революционных беспорядков в Петербурге, которую разогнала полиция вместе с местными лавочниками. Сделав стартовую выволочку и доведя армавирского редактора до прединсультного состояния, Кикило при гробовой тишине перешел к общей оценке положения в краевой прессе, которая, как всегда, по мнению краевого комитета партии, то есть его - Кикилы, была «в большом долгу перед трудящимися». Мы, как я понимаю, по мнению Кикилы, к трудящимся не относились. 

Я упоминаю Ивана Павловича Кикило не потому, что он достоин каких-то воспоминаний (как раз наоборот), а главным образом потому, что он первым и практически открыто выступил против Медунова, написав в ЦК КПСС длинное письмо с перечислением известных ему безобразий, происходивших в крае... 

Много лет спустя я задал Медунову вопрос по этому поводу. Тому Медунову, который уже был растоптанным изгоем, исключенным из партии, одиноким больным стариком, доживавшим свой век в Москве, в просторной, но какой-то грустной квартире, где каждая деталь, каждая фотография на стене вызывала печаль, все блестящее, шумное и активное было в безвозвратном прошлом. На комоде стоял большой портрет жены, Варвары Васильевны, рядом, в вазе, букетик тощих тюльпанов. Оказывается, я пришел накануне очередной годовщины ее смерти. 

- Он, действительно, написал тогда большое письмо, в котором изложил свою точку зрения на то, что делалось в крае… - Медунов произнес это, как бы раздумывая, стоит ли вообще углубляться в эту тему. Потом помолчал и, видимо, решил, что стоит: 

- Видите ли, Володя, люди, подобные Ивану Павловичу Кикило, всегда играют свою игру, и с одной целью, чтобы было хорошо только им. Он ведь написал это письмо не потому, что искренне хотел исправить недостатки... Они, безусловно, были. А потому, что я не пожелал мириться с его личными недостатками, с его трактовкой идеологической работы, стремлением душить все сущее и живое. А главное - с наплевательским, высокомерным отношением к людям, ведь он выматывал людей до такой степени, что они падали в обморок, а подчас умирали прямо на работе. Ночами писали никому не нужные доклады, справки, отчеты... Потом эти доклады вкладывались в уста руководителей. Все должны были смотреть на происходящее сквозь кикиловские очки. Живая воспитательная работа подменялась махровым начетничеством, системой двойных стандартов, интригами, доносами... Я это чувствовал, до меня не только доходили слухи, но я имел и достаточно объективную информацию, что Кикило сковал духовную жизнь в крае жесткими рамками своего понимания духовности, отсекая вселучшее... Роптали писатели, ученые, университетские преподаватели, многие яркие люди из края уезжали, не выдержав кикиловского прессинга. И когда я принял решение, что с «кикиловщиной» надо кончать, он пошел в атаку: написал письмо в ЦК... Я думаю, что он готовился к этому давно, сразу, как я начал ставить его на место. 

- Но ведь там, говорят, было много правды? - осторожно прерываю я монолог Сергея Федоровича. 

- Скажем так, там немало было правдоподобного... Рассуждения о приписках, о лихоимстве и прочем. Кикило это все накапливал и держал до поры до времени не для того, чтобы их исправить, а скорее как устрашающие аргументы в защиту самого себя... Впоследствии он ведь нигде себя не проявил, хотя ему и была предоставлена работа, предлагалось даже поехать в Москву, возглавить крупное издательство... ...

Не поехал. Видимо, испугался. Там же надо работать на зримый результат. Вообще, как я понимаю сейчас, идеологическая работа была самым слабым местом в партии. Именно там концентрировалась воинствующая и, если хотите, злобная серость, которая отслеживала ярких, нестандартно мыслящих людей, нацеливала на них удары партийных органов, лишала их творческой и жизненной реализации, сковывала, а то и душила инициативу. Эти люди глухо роптали, подталкиваемые кикилами, сопротивляясь произволу, уходили в диссидентствующие структуры. 

Продолжение следует


За всеми важными новостями следите в Telegram, во «ВКонтакте» и «Одноклассниках»